Но каждое слово Ханны имело эффект, обратный задуманному. Когда она говорила о новых подругах, которые, безусловно, появятся у Эммелины в городе, та вспоминала, что с девочками ей было всегда труднее и хуже, чем с мамой. Когда Хана рассказывала, сколько книг она сможет брать из библиотеки, в памяти Эммелины всплывало, как в прошлом году учительница дала ей «Пионеров» Джеймса Фенимора Купера и она вслух прочитала роман от корки до корки. Все домашние были просто захвачены, а потом чувствовали вину оттого, что мистер Купер увлек их гораздо больше, чем увлекала когда-либо Библия. Когда же Ханна решила дать ей записку с именем своей подруги лоуэллских дней и выразила надежду, что Эммелина сумеет у нее поселиться, перед глазами у Эммелины всплыла картина родного дома. Она увидела мать: та сидела у очага и напевала, держа на коленях ребенка. Кажется, это был кто-то из умерших детей, но сколько она ни напрягалась, лица было не разглядеть и понять, кто же это, – невозможно.
Цокот копыт, скрип и скрежет колес сразу же уничтожили все видения. Дилижанс прибыл. Она подбежала к окну и просто ахнула от восторга. Перед лавкой стоял не обычный крытый фургон, который она ожидала увидеть, а нечто великолепное, сверкающее новехонькой ярко-зеленой краской (да еще с красно-желтыми полосками) и запряженное парой коней, может быть и не самых красивых на свете, но все-таки во много раз лучше замученных жалких кобыл, таскавших повозку отца.
– Ну как, Эммелина? Что теперь скажешь? – спросила Ханна с явным удовлетворением.
В лавке тем временем началось оживление. Никто оттуда не ехал, но хозяин посылал с дилижансом несколько тюков и сумку почты. Абнер, выйдя из трактира, пересек улицу. Еще трое мужчин остановились на крыльце и стали следить за отправкой. Кучер принес воды лошадям. Ханна явно вздохнула свободнее и даже поведала шившей сапоги женщине, что едет в Портленд, везет племянницу, ну и так далее… Мать объясняла, что резкость Ханны совсем не от злости, она добрая и, как может, пытается всем помочь. Вспомнив ее слова, Эммелина почувствовала, что ей сейчас просто необходимо поверить в это.
Внутри дилижанс разочаровывал с первого взгляда. Для того чтобы толком узнать все его неудобства, требовалось, конечно, время, но неопрятный вид стен из некрашеных грубых сосновых досок виден был сразу и даже наводил на мысль, что человека, который так тщательно и любовно красил наружные стены, внезапно позвали куда-то, прежде чем он закончил работу. Сиденья были под стать неприглядному виду: три узкие скамейки – ничего больше.
На первой из них сидели трое пассажиров. Они даже не шевельнулись, чтоб поприветствовать вновь вошедших, да и друг с другом за всю дорогу не обменялись ни словом. Странная группа состояла из очень немолодой супружеской пары и женщины помоложе, которая могла бы по возрасту быть им дочерью, но, как позднее стало известно Эммелине, была на самом деле свояченицей. Разорившись, они вынуждены были расстаться со своей фермой возле Огасты и ехали теперь в Лоуэлл искать работу. Уоткинсы и Эммелина заняли заднюю скамейку. Средняя оставалась свободной до Льюистона, где к пассажирам прибавилось четверо новых.
Это была семья: трое детей, мал мала меньше, и юное существо, которое они все звали мамой, хотя по виду она была ненамного взрослее Эммелины. Двое старших уселись самостоятельно на скамейку, а малыша мать взяла на колени. Довольно долгое время дети молчали. Но потом, оправившись, вероятно, от страха, который сковывал их вначале, принялись егозить, ныть и капризничать. Малыш плакал почти беспрерывно, а старший мальчик то и дело спрашивал: «Ну когда ж мы приедем в Лоуэлл, мама? а мама? когда мы приедем?» – и это звучало как очень печальный припев грустной песенки. Эммелина просто не знала, кого из них жалеть больше, и изумилась, увидев, что Ханна и Абнер, сидящие справа и слева от нее, то смотрят в окошки, то дремлют, не замечая людского горя, хотя оно совсем рядом.
– Можно я как-нибудь помогу ей? – прошептала, не выдержав, Эммелина.
– Но ты ведь не знаешь, кто это, – с пафосом возразила Ханна и замолчала, как будто ответила на вопрос.
Эммелина взяла в руки Библию, но в тряском дилижансе читать было немыслимо – книгу пришлось отложить. Она закрыла глаза, надеясь, что сможет поспать. Но стоило векам смежиться, как вспомнился сразу родной чердак, и, спеша поскорее стряхнуть наваждение, она снова открыла глаза. В этот момент дилижанс тряхнуло на редкость сильно и маленькая девочка, повернувшаяся, чтобы рассмотреть Эммелину, слетев со скамейки, плюхнулась ей на колени, не удержавшись, свалилась на пол да так и застряла между сиденьем и ногами Эммелины. Мать же, вместо того чтобы поднять ее, принялась громко орать на жалобно плачущую девчушку.
– Простите, мисс, – обратилась она затем к Эммелине (развернувшись, как прежде дочка, и сидя теперь к ней лицом), – вы понимаете, у нее ненарочно так получилось. – Слова, произносимые молодой женщиной, звучали странно и непривычно, и Эммелина с трудом понимала ее.
– Что вы, ничего страшного, – ответила она. – Можно я помогу ей подняться?
Услышав эти слова, девочка тут же успокоилась, замолкла и снизу вверх глянула на Эммелину. Как и у матери, у нее были большие карие глаза и цвет кожи темнее, чем Эммелине случалось когда-либо видеть. Без колебаний позволив взять себя на руки, она прижалась к груди Эммелины с такой доверчивостью, словно всю жизнь провела у нее на коленях. Матери было не так легко успокоиться. Прислонясь к стенке, она тихо плакала, а старший мальчик – ему, наверное, было лет пять – смотрел в окно, вскакивал поминутно, чтобы лучше все видеть, и беспрестанно получал от матери предупреждение: вот сейчас упадешь и кого-нибудь ушибешь. Наконец Эммелина сообразила, что женщина говорит на каком-то диалекте, и стала внимательно прислушиваться, стараясь выуживать легче распознаваемые слова. А между тем младенец на коленях у матери вел себя беспокойно. Тревоги большого мира еще не коснулись его, но он тоже, казалось, страдал, реагируя на страхи и волнения матери.