– В чем дело? – спросила она, не совсем понимая сама смысл вопроса и не слишком рассчитывая на ответ. – В чем дело, папа?
– Что значит «в чем дело», Эмми?
– Он лучше, чем ты думаешь, – заговорила она, прижав ко лбу руки, моргая, чтобы избавиться от мути перед глазами.
– Он мальчик. Неважно, сколько он путешествовал. Он мальчик. – Отец говорил спокойно, сухо указывая на факт, и это было гораздо страшнее, чем его прежняя ярость.
– Он шесть лет уже твердо стоит на ногах, – сказала она. – Шесть лет проработал в дорожных бригадах, а теперь хочет осесть.
– Он не останется здесь. Все похожие на него файеттские парни уходят. Им здесь мало простора.
Она крепко стиснула виски пальцами. К дурноте примешивалась теперь и боль, такая сильная, что казалось, голову разнесет на куски. Пытаясь найти поддержку и утешение, она обернулась к матери. Та спала, сидя в качалке. Какое-то облачко тишины окружало ее, и Эммелине вдруг пришло в голову, что мать вряд ли долго пробудет еще на этой земле.
– Мама?
Она с улыбкой открыла глаза:
– Да, дорогая?
– Нет, я просто… – Она хотела спросить, как мать думает, сможет ли Мэт остаться в Файетте, но прежде чем нашла необходимые слова, мать уже снова задремала.
– У нас будут дети, – сказала она отцу.
– Это его не остановит, – буркнул тот.
Она беспомощно промолчала. Что скажешь? А ведь отец даже не знал о женщине с ребенком из Канзаса! Но Мэтью ничего не обещал этой женщине, не скрыл, что остановился у нее ненадолго. Мэтью вернулся с бутылкой; она едва видела сквозь пелену, как он берет кружки, наливает себе и отцу, садится напротив него – лицом к лицу. А ей хочется, чтобы он посмотрел на нее. Когда их глаза встречались, все остальное теряло значение.
Какое-то время мужчины пили, молча передавая бутылку друг другу. Голову ей стянуло, как обручем, но рвущая на куски боль прекратилась.
– Значит, – наконец выговорил отец, – ты не уходишь с бригадой?
– Верно.
– А на что думаешь жить?
– Я всегда находил работу.
– У-гу. Но здесь-то все по-другому. В иных краях все растет, строится, а здесь вот так… – И он жестом докончил мысль, сведя вместе ладони и превратив их в подобие чашечки.
– Ну, обо мне уж не беспокойтесь, – ответил Мэтью с явной ноткой раздражения (он не отец – от виски не размягчился).
– А я и не беспокоюсь, сынок. Просто спрашиваю.
– Мы хотим выстроить к зиме дом, – включилась в разговор Эммелина. – Мэтью присматривает землю.
– Присматривает землю? – отхлебнув виски, повторил отец. – Так это же просто глупость. Зачем присматривать? Стройтесь себе за дорогой, а деньги приберегите.
– Папа!!! – Обежав быстро вокруг стола, она радостно обняла его. – Какой же ты добрый! – Взглянув на Мэтью, она увидела, что тот пристально рассматривает отца.
– Мэтью! – вскричала она. – Ты слышишь? Отец дарит нам землю!
Все было чудесно, только вот голова почему-то не проходила.
– Он ничего не сказал о подарке, – ответил Мэтью. – Он сказал только, что разрешает поставить дом на его земле.
Отец рассмеялся.
– Ну, если хочешь, я все оформлю как надо. Проку от этой земли все равно ни на грош. Что она есть, что ее нет. – Он снова глотнул, на этот раз прямо из горлышка.
– А чего вы хотите от меня? – спросил Мэтью.
– Видишь ли, там, за дорогой, земли не больше, чем на огород. И я, пожалуй, хотел бы, чтоб ты работал со мной и с Эндрю вот здесь, на ферме. Столько, сколько сумеешь, конечно. А потом получал бы какую-то долю от урожая.
– Короче, сколько именно времени я должен на вас работать? Отец неопределенно пожал плечами:
– Ну… если подыщешь себе еще что-нибудь – то поменьше, а если будешь свободен – побольше.
Это было настолько разумно, что даже Мэтью не смог ничего возразить.
– Но почему?
– Ты хочешь сказать, почему я даю тебе землю, хотя хотел видеть Эмми за Саймоном Фентоном?
– Он слишком стар для нее, – перебил Мэтью. – Почти такой же старик, как вы.
Отец глянул на него искоса, и на секунду возникла опасность, что он взорвется, словно горшок, который чересчур плотно закрыли крышкой. Мэтью спокойно наблюдал за ним, но Эммелина не могла больше терпеть все это. Встав, она повернулась спиной к мужчинам и посмотрела на спящую мать.
В ее углу комнаты царствовала тишина. Качалку окружал полумрак: мать сидела, удобно откинув голову, лицо разгладилось, дышало покоем. И Эммелину вдруг захлестнула волна любви. Такого прилива чувств к матери она не испытывала давным-давно, может быть, даже со времени отъезда в Лоуэлл. Стоя возле качалки, она внимательно вглядывалась в бесконечно родное лицо, но неожиданно любовь смыло откуда-то накатившейся жестокой яростью. Мгновение – и ярость прошла, оставив ее обессиленной, едва державшейся на ногах.
Перед глазами все плыло, ноги подкашивались – она опустилась на пол. Заплакала, спрятав лицо в складках свешивающейся с качалки материнской юбки. Не просыпаясь, мать шевельнула рукой и положила ее на голову Эммелины. Рука оказалась почти невесомой, и Эммелину невольно пробрала дрожь.
Двое мужчин между тем спокойно беседовали. Было понятно, что они как-то достигли согласия, хотя на чем оно выстроилось, Эммелина не знала, да и сейчас не вникала в их разговор. Ее целиком поглотило ужасное чувство горя. И это горе не имело к ним отношения, касалось только ее и матери, тех уз, что связывали их когда-то. В те давние времена ей делалось хорошо и спокойно от одной только мысли: мама все понимает. Потом она выучилась обходиться без этого понимания. Ждать его сейчас было бы так же безнадежно, как искать утешения у тени, которую отбрасываешь, когда идешь по дороге, освещенной послеполуденным солнцем.