Эммелина - Страница 92


К оглавлению

92

Одна щека была чем-то запачкана. Протянув руку, Эммелина стерла грязь. Он слегка дернулся, но не проснулся. Она дотронулась до его губ. Днем рот никак не выдавал его характера, но во сне губы складывались в капризную гримаску, и ей нравилось думать, что никто, кроме нее, никогда этого не видел. Сейчас губы слегка приоткрылись, и она осторожно вложила в них палец. Лампа была в другой руке, она держала ее на коленях. Прошло какое-то время, и захотелось пошевелиться, но страшно было потревожить его сон. То, что она держала палец у него во рту, наполнило ее покоем. Закрыв глаза, чтобы передохнуть, она даже предположить не могла, что заснет, но сон накрыл ее легким крылом, а лампа упала на пол.

Проснулись они одновременно – от звука разбившегося стекла. В лампе почти не оставалось керосина, но последние капли все-таки вспыхнули, как только лампа упала на пол рядом с подолом ее ночной рубашки. Остолбенев, она смотрела на огонь, но Мэтью, соскочив с постели, сразу же погасил его подушкой.

И тогда она расплакалась. Пламя обожгло ногу, но она плакала не поэтому: она еще даже не чувствовала ожога.

Приподняв край рубашки, он попытался рассмотреть обожженное место. Потом сказал:

– Посиди. Я принесу холодной воды из пруда.

– Не уходи, – всхлипнула Эммелина.

– Посиди, – повторил Мэтью.

Положив ногу на ногу, она в полутьме рассматривала ожог. Стало больно. Но где же Мэтью? Прошло уже столько времени, что, наверное, можно было не раз дойти до пруда и обратно. Так где же он? Может быть, рассердился на это глупое происшествие и ушел насовсем? Она снова расплакалась и не могла успокоиться, пока он не вошел: прошедшие минуты показались днями. С его одежды капало. Увидев несколько льдинок, все еще плавающих на поверхности пруда в нескольких ярдах от берега, он вошел в воду и достал их. Только она понимала, чего это ему стоило. Ведь Мэтью не умел плавать. Этот никого не боявшийся сильный мужчина так боялся воды, что никогда не заходил на глубину больше двух футов. Осторожно поставив обожженную ногу в ведро с водой, он бережно прикладывал лед. Боль усилилась, но теперь Эммелина не плакала.

Засветив новую лампу, он отставил ее на несколько футов, туда, где ни он, ни она не могли бы ее опрокинуть. Потом вытер остатки пролитого керосина, поставил ногу Эммелины на край ведра, внимательно осмотрел ее. Кожа еще не начала сходить, и ожог выглядел не страшней грязного пятна у него на щеке, но был значительно больше. Осторожно придерживая ногу руками, он, прежде чем заново опустить ее в ледяную воду, поцеловал пальцы, подъем, кожу вокруг обожженного места. Боль была уже просто непереносимой, ее усугубляли даже колебания воздуха, вызванные его дыханием, но Эммелина молчала, боясь спугнуть его.

Когда лед растаял и вода в ведре сделалась тепловатой, Мэтью, вытерев ногу, осторожно смазал ее жиром. Потом, положив в изножье скатанное одеяло, кое-что из одежды и свою подушку, поднял на это возвышение больную ногу, а когда оказалось, что высота недостаточна, подсунул под груду мягких вещей полено. Приподнятая так высоко нога болела уже чуть меньше, но все же настолько сильно, что невозможно было заснуть не только в эту ночь, но и в следующую.


Все время хотелось пить. Мэтью смастерил маленький столик, одной высоты с постелью, чтобы она могла дотянуться до кувшина в любое время дня и ночи. Три раза в день он кормил ее и дважды менял повязку на ноге, кипятя затем снятые с ноги тряпицы. А когда ей нужно было спуститься с кровати, нес ее на руках. Работать он перестал и объяснил мистеру Джадкинсу, что вернется через несколько недель.

Она беспокоилась о матери. Мэтью спокойно отвечал, что Гарриет и остальные, до сих пор делавшие для нее так мало, будут теперь по очереди отпускать отца по вечерам. А он будет все время с нею, пока она снова не начнет ходить.

Кожа сошла, обнажившееся мясо выглядело безобразно. Мэтью несколько раз обмывал ногу, чтобы «все было, как надо».

Говорил, что ей нельзя выходить из дому, пока не появится корка, иначе можно занести в рану грязь. Время от времени она забывалась сном. Днем чаще, чем ночью. Видя это, он по ночам старался бодрствовать вместе с ней, а когда не выдерживал и засыпал, она смотрела на него, пока глаза у нее наконец не смыкались.

Он больше, чем прежде, рассказывал ей о себе. Как-то она обронила, что и представить себе не могла, чтобы мужчина мог так заботливо ухаживать за больной, и эти слова вдруг вызвали у него целый ворох воспоминаний. Оказалось, что дом в Канзасе – не первый, который он помнит. Родился он в Огайо, откуда родители, перебираясь с места на место, в основном к западу, добрались наконец до Канзаса. Мать считала, что северные зимы – сущее наказание. Мэтью рос слабым, болезненным, с первых дней без конца простужался, и, когда они жили зимой на Великих равнинах, она просто дрожала от страха и все время твердила, что надо двигаться к югу, а отец убежден был, что выгоднее всего идти на северо-запад, и в результате кончили они компромиссом: перемещались все западнее и западнее. Сначала с северным уклоном – в Мичиган, потом с южным – в Индиану, потом – в Иллинойс. И мать так и не могла добиться от отца ответа, когда же кончится эта их вечная жизнь на колесах. Единственное, о чем он твердил постоянно: болезни Мэтью лишили его массы возможностей сколотить капитал.

Однажды – было ему тогда лет пять или шесть – Мэтью проснулся ночью в жару и с таким ощущением, словно чем-то набит, и поэтому даже с открытым ртом едва дышит. Мать набрала снегу, растопила его в чайнике и вскипятила, чтобы он мог продышаться над паром. Двигаясь по хибарке во время всех этих приготовлений, она, хоть и старалась не шуметь, все-таки разбудила отца. Тот раскричался, принялся сыпать ругательства, а потом быстро оделся и хлопнул дверью, выкрикнув напоследок, чтобы не ждали: он не вернется. Три дня Мэтью с матерью сидели безвыходно в хижине, веря его угрозе и безнадежно глядя в окно, за которым снег падал и падал на землю, до сих пор посещаемую, как говорили, индейцами племени Черного Ястреба. И когда на четвертый день отец все же вернулся, любовь и привязанность, которые он прежде испытывал к нему, умерли уже навсегда.

92